Как любой «среднестатистический» взрослый (в том числе и педагог), я то и дело спотыкаюсь о собственные пристрастия: мне все кажется, что нынешним детям должно нравиться то же, что нравилось в детстве мне. Я хочу подчеркнуть: не то, что нравится мне сейчас, а то, что мне нравилось в детстве. Я помню, как нравилась мне та или иная книжка, как я ею «зачитывалась». Пусть и нынешние дети переживут то сладкое чувство. Но попытки разделить свои детские переживания с нынешними детьми часто оканчиваются провалом.
Важный вопрос, конечно, почему мне (как и другим «среднестатистическим» взрослым) хочется, чтобы дети читали те книжки, которые я любила. Будто бы моя прежняя «любовь», мой детский выбор – непременный залог качества. Логика здесь, видимо, такая. Мы, взрослые, себе нравимся. По крайней мере, в общем и целом. (Как еще может быть?) А почему мы стали такими хорошими? Потому что нас правильно воспитали. Наше детство ‒ золотой век нашей личной истории (не зря же детство считается «добрым и чистым»). И очевидно, что мы читали «правильные книжки» (детские книжки тоже, как правило, называют «добрыми»).
Мы редко допускаем, что стали «такими хорошими» не благодаря, а например, вопреки. И что нам пришлось бороться с множеством предрассудков и навязываемых взрослыми образцов поведения, чтобы стать теми, кем мы являемся. Почему-то такой ход рассуждений встречается крайне редко. И свои детские книжки мы тоже с большим трудом переоцениваем: они являются своеобразной гарантией нашего «доброго правильного детства». В крайнем случае, мы говорим, что их язык «устарел». Но язык ведь не сам по себе. Язык – это способ мышления.
В детстве я очень любила читать исторические книжки. Особенно – книжки про первобытных людей. И я, конечно, была не одна такая. Я думаю, многие дети моего поколения, родившиеся в шестидесятые, любили книжки про первобытных людей. И прекрасно помню свои детские впечатления, например, от «Приключений доисторического мальчика» д’Эрвильи: мальчик по имени Крек должен «кормить» огонь в день своего дежурства. Но он нарушает правило не отходить от огня ‒ сбегает на охоту за крысами. Крысы переселяются, и их легко убивать. Много-много крыс может добыть мальчик Крек вместе с другими подростками (чуть не сказала «с друзьями»), и это будет такой подарок для целого племени! Давненько его соплеменники не ели досыта мяса… А огонь угасает. За это бедного Крека (ему всего девять лет) изгоняют из племени. Это равнозначно смертоубийству: человек во все времена не может жить вне коллектива… я хотела сказать, что неандерталец, особенно такой маленький, не способен выжить вне племени. Но мудрый и добрый Старейший не бросает Крека в беде: он отправляется вместе с Креком в изгнание. Они странствуют долго и трудно и, в конце концов, возвращаются к своему племени – но не с пустыми руками. Крек научается добывать огонь трением.
Честное слово, я легко пересказываю все это спустя сорок лет, даже больше. И мне казалось (до последнего времени), что хотя к сюжету и можно придраться с точки зрения строгой истории, но все-таки книжка дает представление о древнем периоде жизни человечества.
Почему же не предложить ее детям? Неужели лучше «Мы живем в каменном веке», где основная информация подана в виде комиксов? Или этот Мальмузи с его «Неандертальским мальчиком дома и в школе»? Этот литературный «капустник», где, на самом деле, описаны современные школьники, только наряженные в шкуры диких животных, и где автор не скрывает, что прикалывается и над героями, и над своими читателями…
Но все-таки надо проверить. И я несу на встречу нашего детского литературного клуба два издания «Приключений…» и приколиста Мальмузи. Два издания – потому что они несколько отличаются. И мне интересно, смогут ли дети объяснить отличия. (Объяснили без всякой задержки: то, что бледнее, скорее всего, издано раньше. А более позднее – то, что более яркое. Издатели считают, что детям нужны обложки как можно ярче. Но если выбирать, лучше выбрать обложку поспокойней… Честное слово, я молчала, как рыба. У меня только глаза округлялись.)
Итак, я выкладываю три книги перед детьми в возрасте от 9 до 12 лет и предлагаю выбрать, что бы они взяли почитать. Выбрать, естественно, исключительно по обложке и свой выбор обосновать. Шестеро из восьмерых выбирают Мальмузи. И лишь двое голосуют за «Приключения…» (в обложке «поспокойней»). Обоснования выбора практически одинаковые: Мальмузи – это смешно. И это сразу видно по картинке на обложке: по кругленьким человечкам в шкурах, с косточками вместо бантиков; по очевидно живым, но похожим на игрушечных кроликам, заткнутым за пояс первобытного «наставника» малолетних; по круглым, смешно выпученным глазкам первобытных «ребяток». В общем, большинство – за смешное. А двое – за серьезный подход. Ну, хорошо, пусть двое. Это тоже немало.
Но после занятия среди тех, кто выбрал Мальмузи, разгорелось что-то вроде борьбы: кто первый возьмет домой книжку читать. А двое тех, что вначале выбрали серьезные «Приключения…», брать книгу отказались. Не было вокруг д’Эрвильи никакой борьбы под названием «Кто первый?»
И, если честно, то после занятия я не очень на этом настаивала.
Обычно я читаю или перечитываю те книги, которые предстоит обсуждать с детьми. А тут вдруг понадеялась на свою детскую память: я ведь так хорошо помню героев и их приключения! На занятии я прочитала начало из Мальмузи и начало из «Приключений…» и предложила ребятам сравнить язык двух разных повествований. С Мальмузи ничего неожиданного не возникло. Хотя юмор там, конечно, «разгоняется» по мере развития сюжета, но особенности стиля ощущаются сразу. Прикол, он и есть прикол.
Заканчивая читать отрывочек из Мальмузи, я уже предвкушала, как серьезное повествование обожаемой в детстве книжки захватит сидящих передо мной детей, как ощущение драматизма первобытного существования перевесит приколистское отношение к истории, как детям откроется напряженное движение эволюции…
Чтобы сразу взять быка за рога, я пропустила пейзажное описание про «высокие белые стены, размытые рекою обрывистые откосы меловых холмов» и начала с появления главных героев. Но это не спасло ситуацию, потому что мне тут же пришлось читать слова Старейшего, обращенные к первобытному мальчику: «Дитя, все наши ушли еще до зари в леса на охоту за оленями и широкорогими быками. Они вернутся только к вечеру, потому что – запомни это – дождь смывает следы животных, уничтожает их запах и уносит клочья шерсти, которые они оставляют на ветвях и корявых стволах деревьев. Охотникам придется много потрудиться, прежде чем они встретят добычу. Значит, до самого вечера мы можем заниматься своими делами. Оставь твой тростник. У нас довольно древков для стрел, но мало каменных наконечников, хороших резцов и ножей: все они обточились, зазубрились и обломались».
Я боюсь, что во время чтения у меня слегка вытянулось лицо. (А вот надо перечитывать перед занятиями даже любимые книжки детства!) Я почувствовало острый комплекс неполноценности, сравнивая себя и этого «старика». Я никогда в жизни не смогла бы говорить, как этот неандерталец: вот такими вот сложноподчиненными предложениями, со всеми «потому что» и «значит», с таким искусным употреблением эпитетов (не просто «стволы деревьев», а еще и «корявые»), с таким обилием перечисляемых действий: обточились, зазубрились и обломались. Я не смогла бы так говорить, несмотря на высшее образование и опыт письменной речи: ну не дано мне это! Я и писать бы так не смогла. И не посмела бы назвать девятилетнего человека словом «дитя», даже если он не неандерталец, а ходит в третий класс…
После этой фразы неандертальского старца, обращенной к девятилетнему неандертальскому мальчику, я совершенно сломалась. Если честно, я не смогла читать дальше. И своим лицом и своими растерянными интонациями оттолкнула двух последних потенциальных читателей этой книги (потом я посмотрела абонементный листок: одну из этих книг брали читать десять лет назад, а другую – тринадцать).
Но у меня пропало всякое желание заниматься пропагандой этой славной советской книжки.
А дома я ее перечитала. И, мне кажется, поняла, что же в ней теперь так «ранит» ‒ только ли некоторая авторская неадекватность в отношении неандертальцев и «устаревший язык»?
Конечно, в первую очередь поражает несоответствие литературных образов моим сегодняшним историческим представлениям. Но за этим несоответствием стоит нечто большее, чем недостаток исторических данных. За этим стоит еще и представление о ребенке, о детстве и о способах взаимодействия детей и взрослых. А именно, советское представление о советском ребенке и о том, как им управлять.
Мальчик Крек – неандерталец исключительно на словах. На самом деле он – типичный советский ребенок. Он «устроен» как советский ребенок. У него есть обязанности, как у ребенка пионерского возраста. Его воспитывают, приучая к труду (а иначе что превратит его в настоящего человека?). Первобытные люди живут в условиях первобытного коммунизма и во многом являют собой пример правильного распределения обязанностей и послушания. А Старейший – это некто вроде пионервожатого, несущего моральную ответственность за ребенка. Собственно, если убрать первобытные декорации и процедуру выделывания шкур, можно легко представить себе какой-нибудь довоенный палаточный пионерский лагерь…
По сути, такая картина мало чем отличается от Мальмузи. Только Мальмузи не скрывает, что устраивает «капустник» и выводит на сцену знакомых ему школьных персонажей. Тут можно смеяться – но это скорее смех над самим собой. Это не столько История, сколько сатира, самоирония. Хотя какую-то информацию об обработке шкур и использования жира, о способах крепления первобытной одежды и обуви читатель, безусловно, из книги Мальмузи тоже усвоит.
А у д’Эрвильи – никакого смеха. Никакой самоиронии. Здесь всё предельно серьезно: «Дитя, все наши ушли еще до зари в леса… Сегодня я открою тебе секрет, как обтесывать кремень. Ты уже вырос, Крек. Ты силен, красив и достоин носить оружие, сделанное собственными руками». Так и тянет добавить: «…и достоин вступить в ряды пионеров. И запомни, Крек, лучший подарок – тот, что сделан своими руками…»
Может, это вообще характерно для советской исторической литературы – выводить советских по «устройству» детей (точнее – детей, какими их в советское время представляли себе взрослые, с тем ограниченным набором проблем и весьма условным внутренним миром), но в исторических костюмах и на фоне исторических декораций?
Среди моих любимых исторических книг была еще «История крепостного мальчика». И там было все то же самое: мальчик мало чем отличался как от неандертальца, так и от советского пионера. Сам ребенок был абсолютно понятен (казалось, что он понятен), предсказуем и управляем. И я помню некоторую свою детскую растерянность: если все было так ужасно и в то же время понятно, то почему, почему «они» не устроили «нашу Октябрьскую революцию» если не в третьей главе, то хотя бы в конце повествования? Почему пришлось ждать еще целых три века? И где же тогда справедливость? И как можно было «бросить» мальчика в его крепостническом времени? Вот Буратино, к примеру, выводит всех через волшебную дверцу в страну под названием СССР, где детям живется весело, а старикам – спокойно. (Это, правда, всего один из вариантов концовки знаменитого «романа для детей и взрослых».)
То есть, видимо, главную поставленную перед ними задачу исторические книги вроде «Приключений доисторического мальчика» и «Истории крепостного мальчика» решали: они утверждали, что мы, по сравнению с прошлым, достигли больших высот. И эти высоты называются «СССР». И, собственно, не очень понятно, к чему еще нужно стремиться. Потому что коммунизм – это все-таки слишком сложно.
Я не настаиваю, что это относится ко всем историческим книгам моего советского детства. Я готова ограничиться утверждением, что все сказанное относится исключительно к «Приключениям доисторического мальчика». И что каждую, даже страстно любимую книгу детства имеет смысл перечитывать и представлять тот книжный ряд, в котором она существовала в «годы счастливого детства», и ряд, в который она попадает сейчас. Каждая книжка живет не сама по себе. Она существует в контексте. Контекст – это книжное окружение и читатели, живущие в определенном месте в определенное время. И, видимо, нужно признать, что некоторым славным советским книжкам суждено остаться в прошлом. Если они представляют интерес, то исключительно для истории литературы и понимания особенностей советского образа детства.
***
Правда, есть еще одно, что мне кажется важным. Почему же я совершенно не помню этих страшных длиннот и этих вычурных рассуждений в книге д’Эрвильи? Не помню, что я как читатель где-то спотыкалась. И при этом прекрасно помню сюжет, его драматическое напряжение и захватывающие приключения, пережитые Креком во время странствия со Старейшим.
Я вдруг поняла, почему. Потому что был еще диафильм. Диафильм был до всякой книжки. Волшебное действо, связанное с диафильмами: за окном темнота, простыня на стене, таинственный луч диапроектора, проникновенный голос какого-нибудь замечательного взрослого, который читает текст.
Некоторое время назад я написала, что в Советском Союзе практически не было книжек-картинок. Что это было, во-первых, дорогим удовольствием, во-вторых, напрягало методически бдительных взрослых: восприятие картинки слишком непредсказуемо…
А теперь я вдруг поняла, что жанр-то, оказывается, нашел для себя лазейку. И это были как раз диафильмы. Целая субкультура. Книжка-картинка, возникающая на импровизированном домашнем экране из белой простыни. Диафильмов было много. На самые разные темы и по довольно сложным книжкам. И, естественно, текст там претерпевал определенные изменения, сокращался под потребности визуального ряда. Из «Приключений доисторического мальчика» были безжалостно удалены все «отлогие берега реки густо поросли…, а немного дальше вздымались, словно…, цепь этих холмов терялась…» и т.д. и т.п. И речи Старейшего лишились своей «сложноподчиненности» и редуцировались до простых и понятных команд и кратких инструкций. На первый план вышел сюжет. Диафильм позволял читателям-зрителям сосредоточиться на картинке и действии. Не знаю, как в других случаях (это требует отдельного анализа), но «обитателям древнего мира» это явно пошло на пользу. Они вышли из-под власти навязчивой, монотонной, моралистичной словесности. В древнем мире не могло быть столько речи. И в диафильме она исчезла. И, может, поэтому я так любила историю про неандертальского мальчика: нашествие крыс, потухший огонь, путешествие по реке, палочки, которые позволяют извлечь огонь с помощью трения…
И диафильм ведь был очень правильной вещью с точки зрения чтения. (С помощью диафильмов некоторые дети развивали свои читательские умения.) Это большая светящаяся картинка, возникающая в темноте, – то есть действенный способ сосредоточить внимание. Но при этом картинка статична. Движущееся изображение сразу становится доминантой (как у любых хищных млекопитающих). Для восприятия речи почти не остается «свободного места» и сил. А тут все уравновешено: картинка удерживает внимание, но оставляет в мозгу «зазор» для восприятия речи. И для чтения – тоже. Менять картинку можно с той скоростью, с которой тебе захочется.
Иными словами, культура все-таки обладает великими свойствами самосохранения.
И все время оставляет нам возможность над чем-то подумать.
Марина Аромштам